«Уснувший мальчик» - это памятник на могиле русского художника Виктора Борисова-Мусатова, похороненного в милой сердцу Паустовского Тарусе, что в Калужской области. Собственно рассказ не о памятнике. Он только символ старого русского города обрамленного красотой окружающей его природы. Автор мастерски живописует Тарасу, окрестную природу и его жителей.
Читать Уснувший мальчик
С вокзала до пристани пришлось идти через весь городок. Недавно прошел лед, и река широко отблескивало желтой водой. Была самая ранняя весна – сухая и серая. Только на сирени в палисадниках уже зеленели почки.
Можно было, конечно, взять у вокзала дребезжащее, повидавшее виды такси, но времени до отхода речного катера оставалось еще много, и гораздо приятнее было медленно пройти через весь город – мимо сводчатых торговых рядов, по кирпичному мосту над оврагом, где шумел, пенясь, ручей и бродили, приглядываясь к замусоренной земле, надменные грачи, мимо маленькой электростанции, пыхтевшей мазутным дымом из высокой железной трубы, мимо домиков с такими чистыми окнами, что с улицы были хорошо видны освещенные утренним солнцем фикусы, олеографии запорожцев, пишущих письмо турецкому султану, горки с посудой и спящие на креслах коты.
В голых окраинных садах сидели на покосившихся скворечнях и сипло посвистывали, отогреваясь, скворцы.
Возле пристани стоял катер, отдохнувший и умытый после зимней спячки, – свежевыкрашенный, с начисто протертыми стеклами и синей полосой на белой трубе.
Пассажиры подходили редко и медленно. Поэтому молодой капитан катера в сплюснутой блином форменной фуражке, женщина-матрос в ватнике и растрепанный моторист с неизменным пучком пакли в руке встречали каждого нового пассажира, как доброго родственника. Даже появление угрюмой бабы с мешком на плече, где ходуном ходили и отвратительно визжали поросята, не вызвало у них обычного недовольства.
Потом пришла девица с копной светлых, завитых барашком волос, с непоправимо обиженным лицом. Но все попытка капитана и моториста заговорить с ней она сухо отвечала:
– Я в ваших разговорчиках, гражданин, не нуждаюсь.
Последним явился знакомый садовник из нашего городка, что расположен в тридцати километрах вверх по реке. Жители городка добродушно, но несколько насмешлива звали его Левкоем Нарциссовичем, хотя имя у садовника было Леонтий, а отчество Назарович.
Леонтий Назарович всю жизнь был обуреваем великой мечтой превратить родной городок в сплошной сад и цветник или, как он выражался, в «вертоград».
Каждый посаженный им куст акации или сирени, по его словам, был совершенно необыкновенного сорта, особо пышного цветения и дивного благоухания. На деле все это оказывалось не совсем так, но Леонтий Назарович этим не смущался, и благородный его пыл от этого не ослабевал.
Леонтий Назарович был человек разговорчивый, весьма быстрый и суетливый. Он носил и лето и зиму старую жокейскую кепку и, кроме того, сломанные очки. Одной дужки у них всегда не хватало. Леонтий Назарович заменял ее тесемкой. Купить новую оправу ему было некогда. На замечания знакомых по поводу сломанных очков Леонтий Назарович всегда торопливо отвечал:
– И не просите! Некогда! Я сейчас новый сквер разбиваю, едва вымолил разрешение у горсовета. Какие там, к черту, очки!
В этих словах была, конечно, какая-то доля рисовки, но ее Леонтию Назаровичу охотно прощали.
Леонтий Назарович всегда с кем-нибудь воевал из-за новых посадок, доказывая, спорил, уничтожал противников ссылками на таких людей, о каких в нашем городке почти никто не имел понятия, – на знаменитого создателя великолепных парков Гонзаго, на разных видных ботаников, но чаще всего на профессора Климентия Аркадьевича Тимирязева («Видели небось фильм о нем, „Депутат Балтики“, а возражаете против прямой очевидности, что надо каждый клочок земли непременно озеленить»).
Но больше всего воевал Леонтий Назарович с женой – рыхлой и сонной женщиной, весь день позевывавшей от скуки. Она считала, что Леонтий Назарович закис в ничтожном городке, тогда как мог бы работать садовником если не в Кремле, то по крайности в Летнем саду в Ленинграде.
С весны до поздней промозглой осени Леонтий Назарович возился в скверах и на прибрежном бульваре, а зимой писал историю своего городка. Он очень ею увлекался. Начал он эту историю со времени войны с Наполеоном, так как считал, что все, бывшее до этой войны, недостоверно.
Городок стоял высок над Окой среди таких простора, что он них иной раз захватывало сердце.
Живописность самого городка и окружающих лесов, рощ, полей и деревень издавна привлекала сюда художников, считавших все эти места наилучшим выражением русской природы. Поэтому в истории города самое видное место Леонтий Назарович отводил художникам. Живопись он любил, охотно читал книги по искусству и жадно собирал репродукции.
Сейчас Леонтий Назарович вез из областного города саженцы жасмина и семена однолетних цветов.
У Леонтия Назаровича была своя теория об исключительно благотворном влиянии растительности на человеческую психику. На катере он как раз завел разговор на эту тему к явному неудовольствию девицы в кудряшках. Она все время передергивала плечиками и насмешливо кривила губы.
Катер подвалили к бывшей усадьбе художника Поленова. Она стояла, как оазис, среди сухих берегов, разрушенных взрывами. По всем берегам реки рвали бутовый камень. На пыльных откосах от недавних сосновых лесов не осталось не то что деревца, но даже травинки.
Взрывы сотрясали всю округу, расшатывали постройки, заваливали судоходную реку щебенкой, съедали растительность, и казалось, что по берегам реки быстро расползается сухая экзема.
– Удручающая картина! – сказал мне Леонтий Назарович. – А все от скопидомства. Камня этого всюду достаточно. Однако беспощадно рвут берега, потому что отсюда вывозить камень на какие-то копейки дешевле.
Мы отвели душу, изругали невежественных хозяйственников, которые руководствуются одним только правилом «после нас – хоть потоп». Потом поговорили о Поленове (Леонтий Назарович был с ним знаком) и вспомним великолепного художника Борисова-Мусатова, жившего и умершего в нашем городке и похороненного на косогоре над самой Окой.
Борисов-Мусатов любил этот косогор. С него он написал один из лучших своих пейзажей – такой тонкий и задумчивый, что он мог бы показаться сновидением, если бы не чувствовалось, что каждый желтый листок березы прогрет последним солнечным теплом.
В такие осенние дни, как на этой картине, всегда хочется остановить время хотя бы на несколько дней, чтобы медленнее слетали последние листья и не исчезала так скоро у нас на глазах прощальная красота земли.
И вот добрый горбун – художник Борисов-Мусатов остановил эту прелестную осень, чем-то светлыми и строгими глазами, обещающими горе и счастье.
На могиле Борисова-Мусатова поставлен надгробный памятник работы скульптора Матвеева – на плите из крупнозернистого красного песчаника лежит уснувший мальчик. Местные жители говорят, что это не уснувший, а утонувший мальчик. Скульптура сделана с необыкновенной силой и мастерством.
Когда я был последний раз на могиле Борисова-Мусатова, изгородь валялась сломанная, возле памятника паслись козы, и, поглядывая на меня желтыми наглыми глазами, сдирали начисто кору с соседнего куста бузины…
Я рассказывал об этом Леонтию Назаровичу, но не как будто пропустил мимо ушей мои слова и, чтобы переменить разговор, начал расспрашивать меня о моей недавней поездке на Запад.
– Был ли у вас, – спросил меня Леонтий Назарович, – какой-нибудь интересный случай, касающийся цветов и растительности? Очень я люблю такие истории.
Я рассказал ему о голландском рыбачьем поселке Шевенингене. Мы приехали туда в сумерки. Северное море шумело к широкой дамбы. Тусклый туман расползался над водой. Из этого тумана доносился печальный звон колоколов на плавучих бакенах. В тесной гавани печальный звон колоколов на плавучих бакенах. В тесной гавани на рыболовных ботах были развернуты для просушки разноцветные паруса, штабелями лежали пустые бочонки из-под рыбы, и женщины и дети, одетые во все черное, стучали по булыжной набережной деревянными туфлями – сабо.
Быстро темнело. На дамбе зажегся старый маяк и начал равномерно швырять по горизонту вертящийся луч своего огня. Вслед за маяком на дамбе невдалеке от поселка вспыхнул сотнями огней стеклянный ночной ресторан. Сюда приезжали кутить из Гааги, Амстердама и даже из Брюсселя. Мы подошли к ресторану. Около него стояла огромная грузовая машина, окруженная толпой детей. Лакеи во фраках выгружали из машины вазоны с гиацинтами.
Свет маяка проносился над цветами, и они казались совершенно фантастическими по своей окраске. Там были гиацинты точно из воска и старого золота, из бирюзы и снега, из красного вина и черного бархата.
Дети смотрели на цветы как зачарованные. Высокий шофер стоял, прислонившись к капоту машины, и курил фарфоровую трубку. Он будто нечаянно толкнул одного из лакеев, похожего на Оскара Уайльда. Лакей уронил вазон. Шофер поднял золотой гиацинт с комом земли, отряхнул землю и протянул цветок худенькой девочке с длинной светлой косой, особенно заметной на ее черном платье.
Девочка присела, схватила цветок и побежала с ним к поселку. За ней бросились, смеясь и перекликаясь, все дети.
Луч маяка пронесся над головой бегущей девочки, рассеянный свет упал на ее волосы, и вся эта сцена представилась мне главой из еще не написанной сказки о бледно-золотом цветке, осветившем своим таинственным огнем рыбачью лачугу.
Лакей в упор посмотрел на шофера. Шофер усмехнулся и пожал плечами. Потом они засмеялись, дружелюбно похлопали друг друга по плечу и разошлись.
А в ресторане за матовой стеклянной стеной пел джаз и пахло гиацинтами и травянистой весной.
– Да, – сказал Леонтий Назарович, выслушав этот рассказ, – у нас в жизни человеческой многое еще не обдумано.
– Что, например? – спросил я.
– Да я все об этих цветах, – ответил задумчиво Леонтий Назарович. – Жизнь человеческая должна быть украшена. Обязательно. Глупое выражение, что жизнь наша – жестянка, надо давно позабыть. Цветы и все прочее, отрадное для души и глаза, должно сопровождать нас на нашем житейском поприще. От этого человек становится не в пример великодушнее.
Катер подошел к нашему городку, ткнулся носом в скользкий после разлива берег, и мы с Леонтием Назаровичем сошли по узким сходням.
– Вы давно были на могиле Борисова-Мусатова? – спросил меня Леонтий Назарович, остановившись со мной под вековой ивой. Она казалась не деревом, а мощным архитектурным сооружением, каким-то кряжистым собором, облицованным серой корой.
– Прошлой осенью.
– Что же это вы! – сказал с упреком Леонтий Назарович. – Знаменитых своих земляков забываете. А за компанию на катере – спасибо. Утешили вы меня этим рассказом о девочке.
Мы распрощались. Я решил зайти на могилу Борисова-Мусатова сейчас, благо она была недалеко от пристани.
Еще издали, подходя к могиле, я заметил, что она окружена новой изгородью. Внутри все было прибрано, и большой полукруг недавно посаженных кустарников замыкал фигуру спящего мальчика, отмытую от глины.
Через два дня я встретил Леонтия Назаровича на бульваре у реки, где он высаживал кусты жасмина. Мы сели покурить на скамейку над рекой. С огородов тянуло навозом, дымком, и непрерывно горланили петухи – радовались теплой весне.
И я рассказал Леонтию Назаровичу еще одну маленькую историю о гробнице Рафаэля в Риме и о старом стороже этой гробницы, который каждую неделю покупал из своего скудного заработка цветы и клал их на гробницу. Там было погребено нежное и доброе сердце великого итальянца.
– Я так понимаю, – сказал мне Леонтий Назарович, – что вы это специально для меня рассказали. Спасибо на добром слове. В поступке этого бедняка итальянца я вижу большую человечность в обширном понимании этого слова. Большую человечность, – повторил он и вздохнул. – На ней только и может держаться наша всеобщая жизнь.
Конечно, он не сказал ни слова о том, что украсил могилу Борисова-Мусатова.
Из-за дальнего лесистого поворота реки показался знакомый катер. Издали он казался отраженным в реке одного из облаков, проплывающих над нами в весеннем небе.